Политолог, публицист Александр Механик и заслуженный профессор, директор Института исследований культуры НИУ ВШЭ, научный редактор журнала «Логос», кандидат философских наук Виталий Куренной – о месте российской философии в мировом контексте.
— Что такое, на ваш взгляд, российская философия сегодня? Это следование западным образцам или оригинальное творчество?— Я бы сказал, что, наверное, и то и другое в равной степени. Что такое западный образец? Западный образец в профессиональной философии — это стандартный международный канон научно-исследовательской работы, поэтому сказать, что она западная, уже никак нельзя, есть международный контекст. Хотя, конечно, философия всегда имеет свою сильно выраженную национальную специфику. И, естественно, разные национальные традиции стараются формировать какое-то свое пространство доминирования, свой канон. Если мы с вами возьмем, например, Стэнфордскую энциклопедию философии (а это самая большая интернет-энциклопедия, которая делается профессиональным образом) и в нее заглянем, то мы увидим, что там доминирует именно англосаксонский канон.
— Известны слова Анатолия Ахутина: философам надо знать два языка — древнегреческий и немецкий…— Экосистема современной философии в значительной степени, конечно, историко-филологическая, он связана со стихией языка, что предполагает знакомство с философскими текстами в оригинале. Правда, у нас тут значительной провал с точки зрения именно классических языков. Хотя бы потому, что у нас с 1917 года не существует классической гимназии как системного сегмента образования, где изучение греческого и латыни является обязательным. Хотя греко-латинский кабинет Юрия Анатольевича Шичалина прилагает большие усилия для того, чтобы как-то в этом поле работать. И Юрий Анатольевич неустанно нам напоминает об этом культурном пробеле. Ахутин в данном случае тоже следует немецкой традиции, потому что некоторые немецкие философы так и считали, что современный язык, сопоставимый по семантическим возможностям с древнегреческим, — это именно немецкий язык.
— А как в англосаксонских странах с античной традицией, с классической филологией?— Там-то как раз все хорошо. Ольга Алиева, один из наших знатоков античности, однажды привела мне такой удивительный факт: многие руководители MI6 — классические филологи по образованию. Потому что это определенный строй мысли, определенная логика, не менее строгая на свой манер, чем математическая. То есть там-то более или менее все хорошо, если посмотреть на состояние критических изданий и переводов классических текстов, исследований, посвященных классической культуре и философии.
Но тут проблема не только указанной культурной лакуны гимназического образования, но и в целом состояния научного сообщества — его слабости, неспособности специалистов покрывать все историческое и географическое разнообразие философских традиций. В постсоветский период в целом происходило ослабление кадрового и профессионального уровня исследовательской когорты в стране, это относится, конечно, не только к философии. Впрочем, аналогичный процесс в определенный период проходил и в Германии. Как заметил крупнейший историк немецкого образования и немецкой науки Фридрих Паульсен в начале двадцатого века, после поколения великих девятнадцатого века состав исследователей в немецких университетах стал мельчать, поскольку, в частности, появлялись возможности выбирать себе более привлекательные поприща для свободной деятельности.
— Если взглянуть на историю нашей философии, то Россия никогда не была родиной большой философии. Я уже не говорю про Германию девятнадцатого века, но, даже сравнивая нас с Францией, с Британией, со Штатами в двадцатом веке, кажется, что у нас философское знание никогда не было системообразующим. У нас на первый взгляд серьезные достижения связаны с изучением собственно российской проблематики, но нет больших, «мировых» систем.— Я бы сказал, что одна из очень важных для нас причин такой ситуации связана с нашей низкой самооценкой в этой сфере, мы сами не ценим, все еще плохо знаем свое собственное наследие. Можно даже усилить этот тезис, сказав, что последние десятилетия мы были преимущественно объектом исследования, но сами не являемся субъектом знания своей собственной истории философии и, шире, интеллектуальной истории. Это опять-таки связано с определенного рода слабостью и с некоторыми культурными перекосами, с тем, что на протяжении советского периода значительная часть этой истории была попросту подвергнута забвению. Не мне вам напоминать слова генерала Ермолова, по легенде обращенные к императору: «Сделайте меня немцем».
Если мы посмотрим на значение русской мысли, на то, какие в ней существуют устойчивые интеллектуальные диспозитивы, то мы, конечно, в этом смысле вполне достойно выглядим. Ключевые направления мысли, той же социально-философской и политической, хорошо представлены в России и вполне востребованы сегодня: такой современный философ из категории, как выражался Иоганн Фридрих Гербарт, «модной философии» (Modephilosophie), как Славой Жижек, неустанно эпатирует своих читателей обращением к Ленину. У нас, например, богатейшая традиция анархизма, а анархизм остается весьма актуальным течением для целого спектра современных направлений, связанных с экологией, сдержанным ростом, no-grow и так далее.
Тот же Петр Алексеевич Кропоткин работал во многих областях, писал работы не только по этике, но и вполне фундаментальные исследования по политэкономии. Он и для нас сейчас вполне актуален, если взять, например, его работу «Поля, фабрики и мастерские». Тот образ будущего, который он там намечает, вполне соответствует нашему упорно складывавшемуся на протяжении последних двух столетий российскому цивилизационному феномену, который мы называем «распределенный образ жизни», соединение городской и загородной формы существования по известной советской формуле «квартира — машина — дача». У русского анархизма масса пересечений с тем, что называется русским космизмом, который сегодня в значительном объеме попросту взят на вооружение в качестве аттрактивного техно-утопического горизонта такими фигурами как Илон Маск.
Анархизм — это максимум свободы, минимизация государства и структур власти, мир «счастливых людей», о которых рассказывает серия современных документальных фильмов Дмитрия Васюкова. Но не менее насыщенна и впечатляюща история главного противоположного направления социально-философской мысли, основанной на идее максимизации контроля и планирования. И я тут говорю не только о грандиозной советской практической утопии такого рода. Например, мы с коллегами недавно реализовали большой проект по теме образов будущего в России, и я с большим интересом изучал проект создания и обустройства военных поселений графа Аракчеева. Это, если воспользоваться термином Джеймса Скотта, выдающееся проявление «высокого модернизма», основанного на идее всеобъемлющего рационального проектирования и контроля, история которого также обнажает внутренние границы и противоречия подобных идей и политик по их реализации.
Экологическая мысль и практики охраны природы у нас в стране тоже богатейшие. Мы уникальная страна, которая первая реализовала проект особо охраняемых природных территорий в таких больших масштабах в сочетании с созданием соответствующей научной инфраструктуры на этих территориях. При этом новейшие исследования здесь написаны все теми же западными специалистами, мы сами еще не проделали работы по исторической рефлексии, осмыслению нашей истории в этой сфере, которая должна вестись непрерывно с учетом меняющейся реальности и современных вызовов, в том числе философского характера.
— Может, уже просто нет большой философии, той, которая занималась, скажем, теорией познания?— На мой взгляд, некоторые области современной философии исчерпали свой философский потенциал, перейдя в схоластическую фазу, когда добавить к уже сформированным аргументам по большей части нечего, можно лишь их оттачивать и повторять. По сути, здесь лишь можно занять какую-то позицию и спокойно переходить к другим вопросам, потому что эти проблемы имеют структурный и неразрешимый характер, как в случае психофизической проблемы или «трудной проблемы сознания».
Проблематика теории познания была сформулирована лишь в девятнадцатом веке, что в целом соответствовало переориентации философии с изучения мира и человека на изучение структуры и механизмов функционирования научного знания, которое лишило здесь философию привилегированного статуса. Во второй половине двадцатого века теория науки в этой форме фактически достигла своих пределов, исчерпав возможные позиции и сформировав стандартный набор положений, которые с небольшими отличиями излагаются в любом курсе по философии науки, который, кстати, совершенно напрасно убрали из обязательных для аспирантов всех специальностей. После Томаса Куна мы наблюдаем стремительной процесс историзации этой области знания. Современные Science & Technology Studies (исследования науки и технологий) — это преимущественно исторические исследования науки и, шире, всевозможных практик познания или же эмпирические исследования работы ученых, например в лабораториях, которыми это направление работы прославилось на начальном этапе. Это примерно так, как с формальной логикой. Хотя существует множество других логик, к формальной логике после схоластов добавить фактически нечего, кроме того, что ее нужно знать и соблюдать в процессах рациональных коммуникаций.
— Сталин же ввел в школу логику как учебный предмет.— Да, интересная история, причем сразу после войны. В советскую науку и образование была возвращена также классическая филология, да и собственно факультет философии был восстановлен в МГУ прямо во время войны. В течение нескольких лет предпринималась и попытка возродить в средней школе элементы гимназического образования, в некоторых школах начали изучать латынь, но с приходом Хрущева все это прекратилось.
Возвращаясь к нашему сюжету, приведу простой пример: недавно я закончил большую работу социально-философской и семантической истории понятия «личность» — в том числе в связи с актуализацией концепта всестороннего и гармоничного развития личности в современной российской государственной политике. Решил заглянуть в ту же Стэнфордскую энциклопедию по философии, где нашлась лишь одна статья, имеющая отношение к этой богатейшей теме, которая посвящена Personal Identity, персональной идентичности. Как раз отличный пример современной схоластики, состоящей из вариаций одних и тех же аргументов, основанных на мыслительных экспериментах по пересадке мозгов в чужие тела, — аргументов, которые оттачиваются десятилетиями без намека на разрешение данной позиционной проблемы, классические решения которой в намного более ясном виде сформулированы Джоном Локком и Кантом.
— Кто-то сказал, что философия — это прежде всего история философии…— Это цитата из Гегеля, а равным образом и цитата из Леопольда фон Ранке, который так с Гегелем полемизирует, формируя в рамках этой полемики платформу немецкой исторической школы. Разница в том, что Ранке как раз утверждает, что ему достаточно Платона и Аристотеля, Гегель же рассматривает всю историю философии как поступательное движение к его собственной системе, в которой вся история существует в снятом виде. Эта полемика Ранке — одна из ключевых для формирования в интеллектуальной структуре модерна позиции историзма, дополняющего унитарный рационализм Просвещения, носителем которого все еще остается Гегель. Комплементарное соприсутствие этих двух основных линий конституирует поле современной философии и в целом всей современной интеллектуальной культуры. Поэтому, дополняя, можно сказать, что с этой точки зрения современная философия не имеет в каком-то смысле прогресса, поскольку мы существуем в той культурной рамке, которая пока остается неизменной. Это рамка модерна.
— Это касается и мира, и России?— Да, та же линия историзма, давшая девятнадцатому веку имя «век историков», очень ярко у нас представлена: именно русские мыслители впервые последовательно промыслили его выводы, в том числе в части критики европоцентризма, — это и Николай Данилевский, и Константин Леонтьев. Яркую и своеобразную форму историзма предлагают многие русские славянофилы, например Иван Киреевский, который — и это парадоксально — при этом формулирует ряд критических идей в адрес современного европейского общества в унисон Карлу Марксу и независимо от него. Кстати, продолжающаяся история с усадьбой Данилевского в Крыму, в Мшатке, лишний раз свидетельствует, насколько неудовлетворительно мы относимся к своему культурному и философскому наследию. Сейчас ее остатки, сохранившие даже фрагменты сада, который Данилевский высаживал по модели своей теории культурно-исторических типов, все еще находятся в запущенном состоянии на фактически закрытой ведомственной территории. Несмотря на хлопоты наследницы и обращения нашей просвещенной общественности, осведомленной о культурном значении Данилевского, далеко не исчерпывающегося, кстати, его философией культуры.
— А если по оси времени немного сдвинуться к так называемому российскому религиозно-философскому ренессансу, то там ведь у нас тоже были имена, которые на Западе прогремели. Например, Бердяев, Шестов, Шпет… Можно ли сказать, что это тоже достижения русской, российской философии?— То, что у нас называется религиозной философией, — это необычный феномен, в некоторых моментах очень причудливый, если сравнивать его, например, с огромным пластом той же католической философии. Разумеется, всех названных авторов невозможно понимать вне тогдашней европейской философской и научной среды, в которую с большим или меньшим успехом интегрировались те, кто эмигрировал, — если и не институционально, то интеллектуально и на уровне личных коммуникаций, достаточно вспомнить отношения между Шестовым и Гуссерлем. Один из ярких русских неокантианцев Генрих Ланц после отъезда и до конца жизни, например, преподавал в Стэнфордском университете славистику и философию. Конечно, крупнейшей фигурой русской религиозной философии и историософии является Владимир Соловьев, которого давно переводят и знают, прежде всего в кругах католических философов, как, пожалуй, и Семена Франка.
В некоторых случаях русские мыслители занимали в контексте тогдашних европейских философских дискуссий вполне понятное положение. Так, Соловьев критикует позитивизм, русские неокантианцы и Густав Шпет — психологизм, а Николай Страхов воспроизводит позиции немецкого неокантианства в так называемых великих спорах второй половины девятнадцатого века — споре о материализме, дарвинизме и дискуссии об ignoramus et ignorabimus (не знаем и не узнаем) — так физиолог Эмиль Дюбуа-Реймон охарактеризовал неспособность человеческого познания найти ответы на основные «мировые загадки» (появление жизни, свобода воли и другие — всего он обозначил семь таких «трудных проблем»). Эти фронты дискуссий, добавлю, мало чем отличаются от современных, где апологией материализма, атеизма и эволюционизма все с тем же завидным энтузиазмом девятнадцатого века выступают такие популярные авторы как Ричард Докинз или Дэниел Деннет.
Особая перспектива и указанная мной причудливость начинается там, где русские философы переходят в русло цивилизационной, социальной и культурной критики модерна. С одной стороны, им крайне не нравятся процессы, которые они наблюдают в Европе, что сближает до буквальных совпадений, например, уже упомянутого Киреевского и Маркса. С другой стороны, ресурс для избежания судьбы Запада они ищут в модернизированной версии религиозности, весьма далекой от догматической и канонической позиции православия, в таком мифологизированном социальном ресурсе, как русская крестьянская община, или в культурных закромах русской истории, погребенных под слоем европейской образованности и ее стереотипов. Отсюда возникает весьма специфическое смешение правой и левой критики модерна, довольно четко разведенных в западном контексте.
К самым тонким и наблюдательным аналитикам социальных и культурных процессов, разворачивающихся в России, я в последнее время отношу авторов, которые не попадают в привычный канон русской философии, они числятся по разряду истории педагогики, например Константин Ушинский и Николай Пирогов, которые равно хорошо владели и западным и российским контекстом. Вообще, педагогика очень недооценена в истории русской мысли. Например, Константин Вентцель является не только самым ярким представителем свободного образования в России конца девятнадцатого — начала двадцатого века, но и весьма оригинальным философом-космистом, систематически разрабатывавшим свою концепцию мировой эволюции, но совершенно выпавшим из истории отечественной философии.
— Среди пассажиров «философского парохода», есть, на ваш взгляд, достойные имена, которые достигают глобального фронтира?— Тут бессмысленно как-то измерять. Вообще, в ориентации на «великих» мыслителей мы не очень критически ориентируемся на эпоху, которая, по сути, закончилась со смертью Гегеля. Академическая философия после этого переживает период сциентизации и профессионализации, возникает различие профессиональной (эзотерической по своей доступности) и популярной философии, которая более или менее проникает в широкие образованные круги: появляются фигуры вроде Шопенгауэра и Ницше, философские моды в духе экзистенциализма. При этом философы, сыгравшие огромную роль для современной профессиональной философии, практически неизвестны: ну кто сегодня знает, кто такой Адольф Тренделенбург? Хотя в научном плане его можно назвать философским отцом теории относительности Эйнштейна, основоположником модели философии как теории науки (он впервые ввел сам этот термин), а заодно и родоначальником современной исторической семантики.
Самые популярные авторы второй половины девятнадцатого века — это почти полные аналоги современного Докинза, Деннета или Стивена Пинкера, то есть проповедники материализма, теории эволюции и «научного метода». Я говорю о таких фигурах, как Людвиг Бюхнер, Карл Фогт, Якоб Молешотт и Эрнст Геккель, это все весьма незатейливые философские конструкции популярного вида, что не отрицает заслуг некоторых из них в своих областях. У них было огромное число поклонников, дело доходит до создания массовых организаций их сторонников, и все это докатывается и до наших краев в виде тех же «Отцов и детей» Тургенева. Мне попадались оценки, согласно которым «Материя и сила» Бюхнера — это самая многотиражная работа по философии, выпущенная в девятнадцатом — начале двадцатого века.
Существует состоявшаяся традиция русской мысли, мы в любом случае будем к ней обращаться — в силу историко-культурной идентичности, неизбежной специфики национальной культурной перспективы. Другое дело, что все еще предстоит огромная работа и в философии, и в культуре в целом, чтобы наш отечественный канон состоялся. Идет ли такая работа, можно легко проверить: где хотя бы одно собрание сочинений любого из названных нами авторов, выполненное на современном уровне критического, а тем более комментированного издания? Даже Владимир Соловьев пока не дождался полного собрания сочинений, что уж говорить об остальных. Это же база. А если у нас нет этой культуры издания философских трудов, о какой отечественной философии может идти речь? Мой основной тезис, к которому я возвращаюсь, заключается не в том, что у нас какая-то слабая философская традиция, но она просто не отрефлексирована, она не артикулирована, она не проработана на базовом историко-филологическом уровне, наконец, не прочитана сколько-нибудь полно в современных теоретических понятиях.
— Мы обсудили девятнадцатый век, религиозный ренессанс, а если советский период брать, там же тоже были имена?— Безусловно. Например, Михаил Бахтин и Валентин Волошинов в сфере теории и философии культуры. Маленький пример, чтобы вы понимали, насколько значительно культурное влияние Бахтина до настоящего времени. Какой самый известный современный фестиваль в мире, куда съезжаются адмиралы всех инновационных и высокотехнологичных индустрий? Это Burning Man, «Горящий человек», проводится раз год в пустыне Блэк-Рок в Неваде, где на восемь дней включается, скажем так, анархический режим существования за пределами современного капитализма. За этим мероприятием стоит очень интересная философия самодеятельного творчества. Так вот, у истоков этого фестиваля стояла группа городских пранкеров, которые взяли за основу своих идей именно концепцию карнавальной культуры Бахтина. Работа Волошинова «Марксизм и философия языка» оказала большое влияние на Бирмингемскую школу Cultural Studies, а это ядро современных исследований культуры в англосаксонском мире.
Недавно активно смотрел современные американские работы по педагогике, там регулярно обращаются к идеям Льва Выготского.
Философия кино давно превратилась в отдельное направление. Лучшую антологию текстов советских теоретиков и режиссеров — Сергея Эйзенштейна, Льва Кулешова и других, занимающих заметное место в современном каноне этого направления, — я смог купить лишь на немецком языке, у нас просто нет аналогичного издания.
Роль «Морфологии сказки» Владимира Проппа в истории структурализма хорошо известна и признавалась самим Леви-Строссом. Борис Гройс некоторое время назад представил на немецком языке том переводов русских космистов, это издание, впрочем, есть и на русском языке.
Если говорить о людях, работавших в позднесоветский период, то я бы отметил, например, Пиаму Павловну Гайденко, не хотелось бы здесь расставлять оценки, ограничусь этим.
— А если все-таки вернуться к нашей современной ситуации, есть ли у современной российской философии какие-то основополагающие идеи, которые обсуждаются в нашем философском сообществе?— Слабость российского философского сообщества, да и не только его, выражается также в том, что у нас практически не ведется каких-то дискуссий. Насколько я могу вспомнить, последняя, собравшая ряд реплик философов, проходила больше года назад и была посвящена смыслу тезиса о «народности» общественных наук у Николая Данилевского на портале publico.ru. Это разительно отличает нас от намного более плотного западного коммуникативного сообщества. Можно, конечно, указывать на схоластичность многих этих дискуссий, но совершенно точно, что новые идеи и аргументы получают отклик. Появление социальных сетей, либерализовавших сами форматы обсуждений, одно время отчасти компенсировало этот дефицит в России, но в силу понятных политических обстоятельств это прекратилось, все разошлись по своим мыльным пузырям, как сказал бы Якоб фон Икскюль.
Это, кстати, относится не только к философской тематике, но и к общественно-политической, где также нет никаких дискуссий, это просто позиционные войны различных лагерей. В этой сфере принципиальным является спор за семантическое определение понятий. Но где мы видим дискуссию о смысле и значении понятия, допустим, «патриот»? Смысл патриотизма далеко не очевиден, но в российском контексте все эти основные, а значит, и спорные понятия являются не предметом обсуждения, а ярлыками, которые одни лагеря просто наклеивают на другие, чтобы не перепутать окопы: «либералы», «патриоты» и так далее.
В актуальной ситуации в философии, да и в целом в исследованиях современной России и ее истории сейчас подходящий момент для «импортозамещения» — по той же причине, что и в других секторах, где связи и коммуникации были оборваны внешним образом. Что ж, самое время заняться теми вещами, о которых я и говорил. И речь не только о рефлексии самих себя в рамках позиции культурного суверенитета или, как это сейчас определяют западные исследователи, культурной деколонизации. Российская мысль, как, я надеюсь, ясно из того, о чем мы говорили, никогда не существовала вне европейского и мирового контекста. Не менее важно заново продумать и его.
Вот мы только что выпустили с коллегами сборник переводов политических работ Леопольда фон Ранке с моим большим вводным текстом — книга открывает библиотеку «Россия в глобальной политике». Почему это важно? Да потому, что мы почти за двести лет не удосужились этого сделать, хотя вся современная — и американская, и европейская, насколько она там все еще существует, — Realpolitik в международных отношениях представляет собой вариации ранкеанской политической философии. Мы же все это время умудрялись не обращать внимания на эту политическую доктрину в форме переводов или какой-то артикулированной рецепции, довольствуясь в постсоветский период западноцентричными теориями политической модернизации, глобализации и транзита. Хотя именно концепция Ранке задает рамку для понимания того, что сегодня происходит в мире «великих держав».
— Среди наших философов есть те, кто работает в том русле, о котором вы говорите, — в русле саморефлексии?— Думаю, все российское сообщество философов, которых можно считать профессионалами своего дела. Вся эта деятельность, правда, перекрывается тем шумом, который я выше упоминал, — популярной, если не сказать популистской, и модной философией. Но у философии свое течение, так что историки будущего разберутся, кто какой вклад тут внес, мне не хотелось бы и здесь раздавать оценки. Однако, повторюсь, наше философское сообщество, как и вообще социально-гуманитарное, крайне слабо. Если мы нацелены на указанное «импортозамещение» и культурный суверенитет, их поддержке необходимо уделять самое пристальное внимание. К сожалению, у нас продолжает господствовать ставка на инженерно-технологические аспекты развития, которые, и это нам также должно быть хорошо известно из нашей истории, в конечном счете ничего не значат там, где идет, как выражался Макс Вебер, ценностная «война богов».
Небольшое историческое отступление. Есть такое общее место, что технологический рывок, связанный с индустриализацией, позволил СССР выиграть Великую Отечественную войну. Но я рекомендую почитать материалы последнего предвоенного съезда ВКП(б), который проходил в 1939 году. На этом съезде Сталин объявляет о завершении этапа культурной революции в стране и переходе в дальнейшем к «мирному» культурному строительству. Она, кстати, продолжалась с 1920‒1921 годов, когда о выходе вопроса культуры на первый план заговорил Ленин, то есть длилась почти двадцать лет, намного дольше, чем периоды коллективизации и индустриализации. Но самым примечательным на этом съезде является выступление наркома финансов, где он докладывает о размере инвестиций в культурную и образовательную политику в годы второй пятилетки. Их доля в республиканских бюджетах составляла 60‒70 процентов. Статистически (а к концу 1930-х в стране уже появляется аналог современной статистики в сфере культуры) за это время происходит следующее: инфраструктура государственной культурной политики именно в это время достигает тех количественных показателей, которые сохраняются в неизменном виде вплоть до настоящего времени, я имею в виду число библиотек, клубов, театров и так далее. Эта материальная инфраструктура, конечно, затем несколько раз обновлялась, очень активно после войны, в рамках современного национального проекта по культуре, но количественно эта сеть практически не менялась. И дело не только в материальных объектах, но и в том, что вся эта сеть была обеспечена кадрами и прочим.
Из этой истории можно сделать несколько выводов. Культура — сфера очень медленных изменений. Если политический режим или экономический строй можно поменять в несколько дней, то в культуре эти изменения требуют десятилетий, политика в этой сфере требует долгого дыхания. СССР подошел к периоду военных испытаний не только с формировавшейся индустрией, но совершив к этому времени огромный рывок в сфере культуры и образования, что также следует рассматривать как вклад в будущую Победу. Наконец, мы продолжаем существовать с инфраструктурой государственной культурной политики, фактически сформированной к началу Великой Отечественной войны за счет огромных инвестиций советского государства в эту сферу. Я не буду здесь особенно комментировать философскую работу этого периода, отмечу лишь, что с конца 1920-х начинает выходить собрание сочинений Гегеля, в 1930-х спокойно переводятся работы самых отчаянных идеалистов, например «Система трансцендентального идеализма» Шеллинга, осуществляется нормальный перевод труда Клаузевица «О войне».
— В некоторых странах философы играют большую политическую роль, как, скажем, во Франции, где некоторые философы, например Сартр, стояли даже во главе таких политических событий, как так называемая революция 1968 года. Насколько это правильно для философов?— Это старая дискуссия между Платоном, который считал, что философы должны играть главную роль в политическом управлении, и Аристотелем, который не считал, что политика — это та область, где необходимо и возможно знание философского типа. Кант говорил, что философам ни в коем случае не стоит быть политиками. Вообще, «век философов» — это восемнадцатый век, где главными экспертами при власти были как раз философы, вспомнить отношения Вольтера, Дидро или Ламетри с Фридрихом Великим и Екатериной Второй. Есть миф о Гегеле как «официальном философе Пруссии», но это только миф, никакого прямого влияния Гегель на прусскую политику не оказывал, хотя и пользовался покровительством реформаторского крыла правительства. Девятнадцатый век — это уже «век историков», также и потому, что они сменяют философов в роли политических консультантов и экспертов. Впрочем, тот же Ранке, несмотря на позицию, которую он занял вместо Гегеля в роли мыслителя, пользовавшегося расположением умеренной части прусского правительства, считал, что теории, прежде всего философской теории, в политику вмешиваться не следует, об этом его небольшое эссе «О влиянии теории» в упомянутом мной сборнике переводов Ранке «Великие державы». В целом эта часть дискуссии о ценностной нейтральности или «партийности» университетской науки, которая в немецкой философии университета ведется с конца восемнадцатого века, но современным ученым известна в версии доклада Макса Вебера «Наука как призвание и профессия».
Позицию, диаметрально противоположную Ранке, занимает Иоганн Густав Дройзен — великий методолог исторического и гуманитарного знания, представитель второго поколения немецкой исторической школы. И хотя я придерживаюсь стандартной позиции о ценностной нейтральности и беспартийности университетской кафедры, которую разделяли и Кант, и Шлейермахер, и Ранке, и Вебер, для Дройзена я готов сделать исключение. Он считал, что ученому-историку невозможно не занимать партийной позиции, а свою прямую политическую деятельность (участие в Франкфуртском парламенте) положил на то, чтобы прийти к объединению Германии вокруг Пруссии.
На это исключение я готов пойти, поскольку, во-первых, Дройзен считал, что партийность не может главенствовать над процедурами и стандартами научной работы, во-вторых, потому что он ставил себе реалистическую политическую цель и при жизни увидел ее реализацию. С этой точки зрения это, на мой взгляд, самый успешный случай участия современного ученого и мыслителя в политике. В остальных случаях из этого участия не выходило ничего, кроме какого-то незначительного резонанса в узких кругах, как это имеет место в случае современного сетевого активизма на диване, либо выходило не совсем то, что ожидалось, как в случае построения советского общества на основе марксизма-ленинизма. Если мы рассмотрим фактические результаты так называемой революции 1968 года, а также те метаморфозы ее идей, которые можно проследить до настоящего времени, то я не думаю, что Сартр был бы особенно доволен всем этим.
Ранее опубликовано на: https://stimul.online/articles/interview/nashe-filosofskoe-importozameshchenie/
Печать